Аврора Сергеевна Шинкарева

Прошло уже 70 лет с того дня, когда была полностью снята блокада Ленинграда, но ужас тех страшных дней до сих пор застеклен в глазах очевидцев и участников той огромной, невыносимо растянутой во времени трагедии.

Мы встретились с Авророй Сергеевной Шинкаревой буквально на следующий день после того, как почтальон принес ей «конверт из Кремля». Пожилая женщина держала его дрожащими руками: «Вот вчера получила правительственное поздравление. Весь вечер проплакала»…

Понимаю, как тяжело ей будет вспоминать тот ужас, но все же прошу рассказать. Это трагичная страница нашей истории, но пока память об этих страшных днях живет в сердцах людей, пока передается из рук в руки потомкам – такого больше не должно повториться.

— Война застала нас в Териоки, это под Ленинградом. Мне тогда было тогда 15 лет – я родилась в 26-м году, 23 июля, поэтому моя цепкая память подростка все очень хорошо сохранила. Папа хотел уйти на войну добровольцем, но его не отпустили – наложили бронь, потому что он обслуживал поезда. А папа на фронт рвался, думал, что нам тут будут хоть какие-то льготы и станет полегче. Ведь мама – инвалид без ноги, а кроме меня, пятнадцатилетнего подростка, был еще и четырехлетний братик.

К осени, когда уже совсем рядом были слышны выстрелы, мы собрали кое-какой скарб, погрузили в вагон, и нас отправили в Ленинград. Там поселили в общежитии лесо-технической академии, на окраине города. Как выяснилось вскоре, нам достались более привилегированные условия, нежели тем, кто жил в центре города. А главное наше преимущество – колодец во дворе. Нам не пришлось ходить за водой на Неву. Конечно, и мы воду экономили. О том, чтобы искупаться, не могло быть и речи. Хорошо, хватало для питья.

Очень выручила нас и двуручная пила, которую мы захватили с собой из Териоки. Вокруг общежития росли многолетние сосны, и мы с папой пилили их на маленькие бревнышки. Эти чурбанчики мы сложили под кроватями в комнате. Папа сделал буржуйку, трубу вывел в окно, и когда начались холода, эта печка нас просто спасала…

Здание общежития было построено в форме буквы «П». В его пристройках располагались огромные кухни. Когда мы приехали, кухни еще топились, а на плитах жильцы готовили пищу. Печи не гасли день и ночь – дров запасли вдоволь. В первые дни, как мы приехали, на плите места всем не хватало – в это одноэтажное здание заселили очень много народа. Со временем кастрюль становилось все меньше, а потом из редко стоящих кастрюль стали просто воровать еду. Тогда мы стали готовить у себя в комнате. Хотя содержимое нашей восьмилитровой кастрюли едой назвать было очень трудно…

Пока был жив папа, мы получали 500 грамм крупы на работающего члена семьи и по 250 грамм на иждивенца. Эту крупу я стограммовым стаканчиком делила по бумажным кулечкам и убирала в шифоньер, который запирался на ключ. Запасов крупы хватало на пару недель. А готовили мы ее так. В восьмилитровую кастрюлю воды высыпаешь эту горстку пшена и кипятишь до тех пор, пока она полностью не разварится. Получается такая мутная водичка. И вот эту кастрюлю присоленной воды мы за день выхлебывали. Конечно же, были опухшие и отекшие.

Помню, кто-то сказал, что на бадаевских складах остался рассол от соленых огурцов. Пошли и мы туда с соседкой. Нашли чаны с замерзшим рассолом, накололи этого соленого льда, чтобы хоть какой-то привкус и запах придать этой воде, в которой мы варили крохи пшена.

А чтобы получить эту крупу, нужно было отстоять огромную очередь, которую занимали с вечера. То же самое и с хлебом. Отоварить карточки получалось не всегда. Бывало, возвращаешься вечером с пустыми руками…

Хлеба на карточку давали по 125 грамм. По папиной карточке, правда, я получала 250. Его паек и нарезали в магазине отдельно. А я приносила наши 375 грамм и делила на троих. Делала это с миллиметровой точностью. Хлеб был тисклым и практически не крошился. Но если все же крошка падала, мой братик трясся и со словами: «Это от моего хлеба крошечка упала» полз под стол искать ее…

Первый кусочек выбирал братишка, потом брала свой кусочек мама, а я себе тот, что оставался. Чтобы они не подумали, будто я беру себе больший кусок. Весь хлеб мы сразу не съедали, хотя голод был нестерпимым. Делили его на две части. Одну щедро посыпали солью – чтобы съесть поменьше, и запивали кипятком. Это на какое-то время создавало ощущение сытости. А вторую часть хлебного пайка я заворачивала в газетку – у каждого она была своя, подписанная, и убирала все в тот же шифоньер под замок. До вечера. Потому что заснуть на пустой желудок было невозможно. Чувство голода – это невыносимо, кроме мучительной ноющей боли в желудке, голод забирает еще и все твои мысли. Я до сих пор помню, как я мечтала в те дни хотя бы о каше, которой мы кормили свиней, живя в Териоки.

Очень скоро от истощения слег папа. Он лежал и медленно угасал. Я помню, перестал работать хлебозавод. Что уж там случилось – то ли вредительство, то ли недосмотр. Но хлеб не выпекали. И тогда мы с соседкой отправились в центр города, на Невский – там были еще дореволюционные частные пекарни. И там хлеб выпекали. Мы вставали чуть свет и шли туда, выстаивали километровые очереди. Стоим до вечера – хлеб кончился. Пока приплетемся домой – уже ночь, и мы без хлеба. А утром – снова на Невский. Пешком. Трамваи ведь не ходили.

На третий день, когда я пришла без хлеба, мама мне говорит: «Ну, Арочка, не дождался папа. Скончался». Было это 27 января 42 года. До снятия блокады было еще долгих два года.

Потом, когда хлебозавод заработал, мы отоварили все карточки за эти дни. И хлеб уже был не черный и тисклый, а нормальный. Он и по объему стал больше. И мы этот хлеб съели вперемежку со слезами…

А хоронили папу так. У нас было серое суконное одеяло. Мы завернули папу в него и вынесли в пристройку. Туда сносили всех, кто умирал в общежитии. Время от времени приезжали на лошади, запряженной в сани, и увозили покойников. А до того времени они лежали в этой пристройке, сложенные друг на друга. Нам приходилось ходить мимо, и я помню, что эти трупы воспринимались моим сознанием, наверное, как дрова. Страха не было. Но уже тогда, в первую зиму, были случаи каннибализма, потому после смерти папы, мама «дежурила» в этой пристройке, пока его тело не увезли.

Говорят, человек привыкает ко всему. Видимо, мы привыкали тогда и к виду покойников. Мертвые люди были повсюду. Умирали на улице, прямо на ходу. Идешь по улице, встречаешь людей, которые шатаются, как пьяные, падают и умирают. И если человек падал на улице, ему не могли даже помочь подняться. Не могли физически. Все были настолько ослаблены и измождены. Люди как тени ходили. Все закутаны в платки, какие-то тряпки. Не поймешь – мужчина или женщина идет.

Когда умер папа, я задалась целью эвакуироваться. Мама – инвалид, братик к тому времени так ослаб, что ходить уже не мог. О себе я не думала, мне очень хотелось их спасти. Целый месяц, изо дня в день, я ходила за 10 километров на Лесной проспект, где был расположен эвакуационный пункт. Весь февраль в отцовских валенках 40-го размера я топала в этот пункт, и вот в конце месяца получила эвакуационные билеты. Тогда эвакуировали на Урал заводы и если оставались свободные места, их давали тем, кто не занят на производстве. Дорога к жизни

В начале марта мне выдали долгожданные эвакуационные билеты. И мы сразу же стали собираться в путь. Из моих лыж муж комендантши общежития, в котором мы жили, сделал саночки. На них мы и погрузили чемодан и узел тряпья – вот и все наши пожитки. На чемодан усадили братика, мама шла рядом, держась за поклажу, а я тянула эти саночки.

Выехали мы рано утром и потихоньку стали двигаться от Старо-Спасской на Лесной проспект. А эвакопункт, в который мы направлялись, размещался в кинотеатре «Звездочка». Трамваи не ходили — все линии были занесены снегом. За всю дорогу нам встретился только один грузовик. Водитель остановился, помог нам забраться в машину и довез до кинотеатра.

Летний кинотеатр размещался в полукруглом помещении. Двойные огромные двери его были раскрыты настежь, а внутри – ряды сидений, на некоторых из них сидели покойники. Люди умирали буквально на ходу, кого-то смерть настигла на пороге эвакопункта, когда казалось, что вот еще чуть-чуть и кошмар блокады останется в прошлом…

Мы разместились. И здесь нам впервые за это время дали уже по 250 грамм хлеба. Я как сейчас помню – получила сразу большой кусок. Нет, не большой – огромный. Это был настоящий хлеб, а не суррогат со вкусом бумаги и еще чего-то хвойного. Говорили, что хвою добавляли в хлеб, чтобы не было цинги.

А еще в дорогу посоветовали взять какую-нибудь посуду. У нас с собой была миска, литра на три. И вот нам ее до краев наполнили супом… Суп был очень жирный – со шпиком и сушеной картошкой. Первая полноценная пища за несколько месяцев голода. Сели мы кушать и я говорю: вот съели половину – больше не дам. Я хоть еще и маленькая тогда была, но уже понимала, что много сразу есть нельзя. Братик плачет, мама молчит, но таким умоляющим взглядом смотрит. А у меня, кажется, и жалости не было – нашла я в себе силы и забрала у них миску с остатками супа.

Ночь мы там просидели, а утром нас на машинах перевезли к поезду. Помню, была там узкоколейка и поезд маленький, как игрушечный. Топился он дровами. Вот едет он, едет, вдруг остановился. Ехали мы так несколько часов. А потом высадили нас прямо на улице, там было много людей, какие-то постройки, времянки. И уже оттуда на машинах повезли через Ладогу. Мы с собой взяли ватное одеяло, всю дорогу на нем братик сидел. А в машине мы этим одеялом укрылись все. Я не видела как мы ехали через Ладогу. Бомбежки не было. Был только ледяной пронизывающий ветер.

Приехали. Другой кинотеатр, и там тоже сидели покойники… Мы на своих вещах, прижавшись друг к другу, просидели до утра. Утром пришел эшелон. А к нему метров 300 по болоту надо пробираться. Тут объявились две «сердобольные женщины», предлагают помочь. Давайте, мол, сначала вещи отвезем, а потом уже за твоей мамой и братиком вернемся. Так и сделали. На саночки погрузили их вещи и наш мешок. Приехали мы к эшелону, они все вещи побросали в вагон, я их зову – поехали за нашими, а они не выходят. Делать нечего. Я с этими саночками опять через болото пробираюсь. Оно хоть и замерзшее, но кочки, а у меня на ногах отцовские валенки сорокового размера. Пришла, мама спрашивает – а где же помощницы? Ну, погрузили мы оставшийся чемодан, посадили сверху братишку и пошли. Приехали, стучимся, а нам не открывают. А вагоны — товарняки, в которых скотину возят. Обращаемся к дежурному, а он уже свисток дает – отход поезду. Мы как закричим – там наши вещи, а нас не пускают. Остановили поезд, открыли вагон, нас втиснули, а там народу уже как в бочке селедок. Ну, все втроем умостились мы на чемодане. Поехали. Это был уже поздний вечер. Утром проснулись – я спрашиваю у этих женщин: «А где же наш мешок?». А они делают вид, будто нас не знают…

Ехали мы в этом вагоне месяц. Днем поезд шел без остановки. Останавливались только там, где был эвакопункт. Выходили со своей чашкой и получали горячее питание. И хлеба нам дорогой давали по 250 грамм, а еще по кусочку сахара.

Едем мы в этом товарняке, вьюга свистит. Сидим, прижавшись друг к другу, чтобы теплее было. К счастью, в вагоне была буржуйка. Те, кто еще мог бегать, во время стоянок выскакивали и подбирали на станции все, что могло гореть. А топор нам заменил кусок рельсы. Буржуйка топится, горит, за трубу держишься – тепло, а выше – уже лед. Где-то в середине марта на улице стало подтаивать. А у меня валенки без калош. Я как выскочу на станции за топливом, так ноги промочу. А ночью валенки замерзают…

Когда ехали – видели, как с поезда снимали покойников – люди продолжали умирать, хотя и кормили нас по меркам Ленинграда хорошо. Многие просто не выдерживали после того голода, который пережили. Желудки-то ослабли, а пища жирная. Мама тоже заболела. На станции Поворино нас сняли с поезда, маму положили в больницу. И мы вместе с ней были. Ой, как мне было страшно – а вдруг мама умрет… Я хоть и привыкла сама о них с братиком заботиться, но представить себе не могла, что я буду делать, если мамы не станет.

В больнице мы пробыли несколько дней, маму подлечили. Посадили нас на другой эшелон и поехали мы дальше. Был уже конец марта, тепло и травка зеленеет. А я все еще в валенках. Надо их снимать, а снять невозможно. Ноги, как колодки, разбухли, красно-синие, опухшие. Разрезали мы валенки и стащили их с ног.

Когда мы ехали по Грозненской области (это потом она стала Чечней), на каждой станции снимали по 10 семей. Нам было все равно куда ехать. Мы сошли в Алпатово, там нас всех сразу же положили в больницу – на карантин. И мы месяц пролежали.

И вот нас кормят – и первое, и второе. Кажется, желудок разорвется, а есть все равно хочется. Ненасытность какая-то была, мы никак не могли наесться. Не могу это чувство передать словами. В обычной жизни такого никогда не бывает…

В Алпатово мы и обосновались. Когда вышли из больницы – было уже лето. Жили сначала в общежитии, а потом нам дали комнату.

А в августе пришли немцы. Вот так, уезжали мы от голода и бомбежек, а война нас все равно настигла. Как только пришли фашисты, начались бомбежки. Наши же нас и бомбили. Мама и братик от бомбежки укрывались в погребе. А я с ними не пошла. Кровать моя стояла у стены. И в первую же ночь в дом попала бомба. Я чудом уцелела.

А когда немцев прогнали, нас всех вывезли в станицу Калиновская, здесь базировались наши части. Позже мы перебрались в совхоз, что был в 35-ти километрах, там еще кое-где сохранились домики. Там и обосновались.

Сюда, на целинскую землю, я попала во время чеченской кампании. Опять бежала от войны…

Вот порой оглядываюсь на прожитые годы и думаю: что же помогло мне выдержать все испытания, что давало силы? Наверно то, что я в первую очередь заботилась и думала о близких. Ведь, уезжая из блокадного Ленинграда, я хотела спасти маму и братика. Не о себе я тогда заботилась. А еще я всегда была очень сильной. И никогда не плакала.

А теперь вот плачу…

Записала И. Красниченко.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *